В просторной венской гостиной, где находятся нотные листы и притихшее фортепиано, мы беседовали с Людвигом ван Бетховеном — великим композитором и дирижёром. Его тяжелый, пронзительный взгляд, казалось, видел не внешние формы, а саму суть вещей. Пианист, чья жизнь стала символом преодоления с трудностями, делился мыслями о том, где он черпал силу, когда стоял на краю отчаяния, и как из личной трагедии создал всеобщий гимн радости.
— Маэстро, ваша глухота стала для вас испытанием, которое сломило бы многих. Как вам удалось не просто продолжить творить, но и создать величайшие произведения, уже не слыша внешнего мира?
— Сломить? Нет. Она меня породила. Сначала это была адская спираль страха и гнева. Но когда внешний звук угас, во мне родился иной — внутренний слух. Я научился слышать музыку не ушами, а всем своим телом. Она вибрировала в костях, пульсировала в крови, выстраивалась в уме с духовной точностью. Это был побег из тюрьмы физического мира в бескрайние просторы духа. Тишина не стала пустотой, наоборот, она стала холстом, который помогал моей мысли создавать новые звуки.
— В вашей музыке слышится невероятная борьба, даже почти титаническое усилие. Что это за сила, с которой вы боретесь?
— Вы называете это «силой», но я скажу, что это судьба. Помните начало Пятой симфонии1 ? Эта борьба — не с внешним врагом, а битва человеческого «Я» с болью, отчаянием, соблазном опустить руки. Каждая нота в «Аппассионате» или в «Героической» — это удар молота по холодному железу моей собственной жизни, чтобы высечь из него искру. Я не сочинял музыку о героизме. Я пытался быть этим героизмом в звуке. Я выковывал победу, которой ещё не было в жизни, но уже рождавшейся в искусстве.

— Ваше «Гейлигенштадтское завещание»2 — это крик души. Как человек, стоявший на грани, нашёл в себе силы не отступить и продолжить заниматься творчеством?
— То завещание было для меня прощанием с жизнью. Но в акте его написания я совершил самое важное признание — не себе, а искусству. Я понял, что не могу уйти, пока не исполню всё, что было мне предначертано. Моя жизнь принадлежала не мне, а той силе, что диктовала мне эти симфонии. Отчаяние — это проверка. Оно спрашивает: «Ты действительно веришь в то, что создаёшь? Готов ли ты умереть за это?». Ответив «да» искусству, я сказал «нет» смерти. Я принял свой крест, и в этом принятии обрёл страшную, титаническую свободу.

— И сегодня, в наше сложное время, ваша «Ода к радости»3 остается гимном надежды. Во что, по-вашему, должен верить человек, чтобы сохранить веру в дух, как сохранили её вы?
— Вера — это не знание, что всё будет хорошо. Вера — это убеждённость, что в препятствии есть смысл. Человек должен верить не в слепой оптимизм, а в свою способность подняться после падения. Он должен верить в братство, которое рождается не из счастливой жизни, а из общего преодоления тьмы. Ваш дух сильнее, чем вы думаете. Его нельзя сломить, можно лишь сломаться самому, сдаться. А пока вы боретесь — вы непобедимы.

